Уже не в первый раз возникал у меня вопрос, может ли Юрий читать мой дневник? Уж больно он хорошо меня знает, видит, прямо ведь моими словами говорит. Но, как бы там ни было, я знать этого не хочу.
Юрий неправ, пожалуй, в одном: не вмешайся он тогда в наш роман — мы бы самым естественным путем надоели друг другу. Было бы больше боли и горечи, но все кончилось бы скорее. А теперь он сам ясно понимает, что, в сущности, ничего не кончилось, а м<ожет> б<ыть>, только теперь и начинается. И сейчас — относись он ко всему проще и легче, не проявляй он так своей ревности (не в поверхностном смысле, а глубже) — мы бы оставались просто «хорошими знакомыми», и тоже бы, в конце концов, остыли бы. А теперь он толкнул меня на то, что сегодня ночью я написала Борису письмо. Начала с того, что это письмо — моя последняя ложь Юрию. Письмо о том, что «вещи на свои места не встали», что мне тяжело с ним встречаться, потому что я его люблю (да, так и написала и вполне искренно), что я обращаюсь к нему как к другу, как к старшему брату с просьбой помочь мне, что я боюсь сама с собой не совладать, что я прошу его навсегда уйти из моей жизни. Письмо отправлю только завтра, когда Ел<ена> Ив<анов-на> уже уедет.
Когда Юра уходил из библиотеки, я плакала. Ему стало не по себе. А я потому, что все, что он говорил, было верно и справедливо и на его вопрос: «Ну, что же ты мне скажешь?» — я не могла ответить ни одним словом, ни одним движением. Да, я понимала и знала, что пока где-то рядом действует Борис, настоящего, цельного счастья у нас не будет.
Прихожу домой — Юрий смущен и расстроен.
— Ну, дай мне в морду и перестань сердиться.
Я ничего не поняла, зачем же ему в морду давать? Ведь, если кого и надо бить, так только меня.
17 июля 1935. Среда
Выяснилось (как это такие вещи всегда «выясняются), что Юрий много, очень много и очень сильно в жизни ревновал. Даже к Андрею и к Слониму. Слонима он верно понял, верно угадал моего «воображаемого собеседника», правда, несколько преувеличивая его решительное значение. Ему уж и Ел<ена> Ив<ановна> что-то намекала, что у «Ирины что-то начинается с одним эсером», и он действительно испугался. Насчет Терапиано я не возражала, за Андрея обозвала его дураком, а Слонима всячески отрицала, что даже убедила его. Нет, «воображаемого собеседника» я не отдам ни за что на свете! Потом уже, когда ложились, я, наконец, задала Юрию мучивший меня вопрос о дневнике. Он страшно разволновался, видно было, что совершенно потрясен. Встал в столовой у окна. Я, наконец, не выдержала, подошла к нему.
— Юрий, идем. Да иди же!
— Сейчас.
Я добавила:
— А сколько ночей я простояла перед этим окном! — и пошла к себе.
Через минуту приходит Юрий.
— Милая, забудь о них, забудь об этих ночах! Забудь эти все восемь лет, которые я тебя мучил! Ведь я не понял тебя, я твоей любви не понимал, я не замечал ее. Прости меня. Ты передо мной чиста, а ведь я так виноват! Я только сейчас вдруг это понял.
Мне даже страшно стало. Я его только что обидела, высказав ему такое страшное недоверие, а он у меня прощенья просит! У меня в сумке лежит еще не отосланное письмо Борису, а он говорит, что я перед ним чиста, а он никогда не замечал моей любви!
Господи, или я схожу с ума, или…
19 июля 1935. Пятница
От Бога спасенья не жди!За боль огневую в груди,За то, что у воли подрезаны крылья,За сладкое и неживое бессилье,За то, что теперь не поймешь,Где правда, где ложь.За все неживые, пустые года.За испепеляющее «никогда».За трудное страшное слово: «уйди».За все, что тебя стережет впереди, —Спасенья, — прощенья — не жди!
Юрий принял все эти слова на свой счет, понял их по-своему и пережил настоящее, большое горе. Днем мы были на итальянской выставке[343], он был даже не мрачный, а тихий и даже ушел к себе в кабинет и рыдал, как ребенок.
— Милая, у меня большое горе. Я понял все. Случилось то, чего я больше всего боялся. Ты ни в чем не виновата. Ведь ты его любишь. И теперь всему, всему конец…
Когда же, наконец, я поняла, в чем дело, и объяснила, что слова «никогда» и «уйду» относятся не к нему, он сразу мне поверил, понял и понемножку пришел в себя.
Бедный, бедный Юрий!
22 июля 1935. Понедельник
Каждый раз, когда время подходит к 8-ми, в библиотеке я начинаю волноваться. Но, выйдя за ворота, с невероятной четкостью становится ясно, что Борис не придет.
Неужели же он так ничего не найдет мне ответить на то письмо? О погоде — грусть. В пятницу вечером — обычный «Tour de quartier»[344], и зашли на Монпарнасе. Юрий говорит:
— Я понял, что разлюбил Париж.
И на обратном пути:
— Я разлюбил Монпарнасе, потому что там я всегда насторожен.
Кончилась эта прогулка слезами. Я плакала, а у Юрия не нашлось слов меня успокоить.
Юрия мне мучительно жаль. Но я опять стала раздражаться на него, пафосом жить нельзя, идиллия вечно продолжаться не может.
Юрий как-то спросил:
— Тебе очень невмоготу?
Не то, что «невмоготу», но очень грустно. И вот эту-то грусть Юрий мне никогда не может простить.
25 июля 1935. Четверг
Вчера сделала с Юрием чудесную прогулку на велосипедах. Дала велосипед Ел<ена> Евг<еньевна>. И лесными и полевыми дорогами — в Версаль.
Здесь было вклеено письмо Бориса. Из-за моей последней любви к Борису я это письмо сожгла, чтобы никогда и никто не нашел компрометирующего его документа. Не в моих принципах делать такие вещи — я люблю обнаженную правду — но из-за моей любви к этому человеку (от нее отречься я уже не могу) — я это сделала.
2 августа 1935. Пятница
Вчера Игорь уехал в колонию[345]. С большими трудностями, с большими скандалами дома, удалось это сделать. Подвез нас Зеелер[346] — уехал и не оставил никакого распоряжения, мы остались совсем без денег, начали разговоры о «нашей инертности», отом, что «если бы не мы, ничего б никогда не сделали» и т. д. А вот — взяли, да и сделали! Правда, отношения у нас совсем испорчены, с сегодняшнего дня мы даже разделились и по хозяйству, «чтобы улучшить отношения».
Игорешку, неожиданно для меня, отпустили в прошлую пятницу. Прихожу к нему — дети встречают меня криком: «Il est gueri»[347]. Действительно, утром он был у доктора и несколько дней был признан здоровым. Игорь так разволновался, что даже плакал и не мог, конечно, объяснить, почему. Я ему принесла коржики — так он даже есть их не мог, отдал товарищам. Как было не взять его в тот же день!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});